Тошнота - Страница 55


К оглавлению

55

– Я думала о тебе гораздо чаще, чем о платиновом метре. Не проходило дня, чтобы я не думала о тебе. И вспоминала тебя в мельчайших подробностях.

Она встает, подходит ко мне и опирается руками мне на плечи.

– Посмей сказать, что ты вспоминал мое лицо, хотя сам ты на меня жалуешься.

– Это нечестно, – отвечаю я, – ты же знаешь, у меня скверная память.

– Значит, признаешься – ты меня совсем забыл. Ну скажи, ты узнал бы меня на улице?

– Еще бы. Но ведь не об этом речь.

– Помнишь ты хотя бы, какого цвета у меня волосы?

– Само собой! Белокурые.

Она смеется.

– Как гордо ты это сказал. Ты же сейчас на них глядишь, так что напрягать память тебе не приходится.

Она взъерошила мне волосы.

– А у тебя волосы рыжие, – говорит она, передразнивая меня. – В первый раз, когда я тебя увидела, на тебе была – никогда ее не забуду – мягкая шляпа сиреневого оттенка, которая ну никак не вязалась с твоими рыжими волосами. Глазам было больно. А где теперь твоя шляпа? Хочу выяснить, по-прежнему ли у тебя такой дурной вкус?

– Я больше не ношу шляп.

Она присвистывает, вытаращив глаза.

– Сам ты до этого додуматься не мог. Сам? Ну, поздравляю. Молодец! Правда, это следовало сообразить давно. Твои волосы не сочетаются ни с чем, они не смотрятся ни со шляпами, ни с подушками кресел, ни даже с обоями, если обои служат им фоном. Или тебе надо нахлобучивать шляпу по самые уши, как ту английскую, фетровую, которую ты купил в Лондоне. Ты засунул свои вихры под шляпу, и можно было подумать, что у тебя вообще череп голый. – И добавляет решительным тоном, каким обычно завершают привычные ссоры: – Тебе это совсем не шло.

Я не помню, о какой шляпе речь.

– А я разве говорил, что мне это идет?

– Еще бы, конечно, говорил! Только об этом и говорил. И украдкой гляделся в зеркало, когда думал, что я тебя не вижу.

Это знание прошлого меня сокрушает. По Анни даже не скажешь, что она оживляет в памяти воспоминания: в ее голосе ни малейшего оттенка задумчивой растроганности, приличествующей такого рода занятию. Она говорит так, точно речь идет о сегодняшнем дне, в крайнем случае о вчерашнем; все свои давние взгляды, пристрастия, обиды она сохранила в их первозданной свежести. Для меня же, наоборот, все подернулось поэтической дымкой, я готов на любые уступки.

И вдруг она говорит без всякого выражения:

– А я, как видишь, потолстела, состарилась, мне надо за собой следить.

Верно. И какой усталый у нее вид! Я открыл было рот, но она тотчас добавляет:

– Я играю в театре, в Лондоне.

– С Кандлером?

– Конечно нет. Вовсе не с Кандлером. Это на тебя похоже. Ты вбил себе в голову, что я буду играть с Кандлером. Сколько раз тебе повторять, что Кандлер дирижер? Нет, это маленький театр, на Сохо-Сквер. Мы ставили «Emperor Jones», пьесы Шона О'Кейси, Синга и «Британника».

– «Британника»? – переспрашиваю я удивленно.

– Да, представь себе, «Британника». Из-за этого я и уволилась. Это мне пришла мысль поставить «Британника», а они вздумали дать мне роль Юнии.

– Вот как?

– Ну, а я, естественно, могу играть только Агриппину.

– Что же ты делаешь теперь?

Зря я задал этот вопрос. Лицо Анни сразу стало безжизненным. Однако она отвечает без запинки.

– Я больше не играю. Я путешествую. Есть тут один тип, который меня содержит. – Она улыбается. – Ох, пожалуйста, не гляди на меня так озабоченно, никакой трагедии нет. Я тебе всегда говорила, что преспокойно могла бы поступить на содержание. Впрочем, это старик, он мне не мешает.

– Англичанин?

– Какая тебе разница? – спрашивает она запальчиво. – Не будем о нем говорить. Ни мне, ни тебе до него дела нет. Чаю хочешь?

Она входит в ванную комнату. Я слышу, как она там бродит и гремит какими-то кастрюльками, разговаривая сама с собой, бормочет что-то невнятно и раздраженно. На ночном столике у ее кровати, как всегда, лежит том «Истории Франции» Мишле. Над кроватью – теперь я это рассмотрел – она повесила фотографию, одну-единственную, репродукцию портрета Эмилии Бронте, написанного братом писательницы.

Анни возвращается и говорит напрямик:

– А теперь рассказывай о себе.

И снова исчезает в ванной. Вот это я помню, несмотря на свою плохую память: она всегда задавала прямые вопросы, которые меня весьма смущали, потому что в них чувствовался, с одной стороны, искренний интерес, с другой – желание поскорее покончить с темой. Во всяком случае, после этого вопроса сомнений уже не остается – ей что-то от меня надо. Это все еще только подступы: отмести то, что может помешать, окончательно уладить второстепенные вопросы («Теперь рассказывай о себе»). После этого о себе заговорит она. И мне вдруг совершенно расхотелось что бы то ни было ей рассказывать. К чему? Тошнота, страх, существование… Пусть лучше все это останется при мне.

– Ну же, поторапливайся, – кричит она из-за перегородки. – Она возвращается с чайником в руках. – Ты живешь в Париже?

– Я живу в Бувиле.

– В Бувиле? Почему вдруг? Ты, надеюсь, не женился?

– Женился? – Я так и подпрыгнул.

Мне очень льстит, что Анни могла прийти в голову такая мысль. Я от нее этого не скрываю.

– Что за чушь! Это из тех натуралистических фантазий, за которые ты меня когда-то укоряла. Помнишь, когда я воображал тебя вдовой с двумя сыновьями. И рассказывал тебе всякие истории о том, что с нами будет. Ты терпеть их не могла.

– А тебе это нравилось, – говорит она без всякого смущения. – Ты рассказывал их, чтобы самоутвердиться. Впрочем, на словах ты негодуешь, но с тебя станется втихомолку жениться. Ты целый год с негодованием твердил, что ни за что не пойдешь на «Императорские фиалки». А потом я однажды заболела, и ты один пошел смотреть фильм в кинотеатре по соседству.

55